Любомир Николаевич Жеребцов стоял у истоков коми этнографии. Родился в 1928 году, вырос в Сыктывкаре, где позже и стал создателем научного направления, позволившего впервые систематически описать быт и культуру народа коми. Его книги о переселениях, о вхождении Коми края в состав Русского государства до сих пор цитируются студентами.
Он работал в Институте языка, литературы и истории, вёл сектор этнографии, десятилетиями ездил в экспедиции — Ижма, Выльгорт, Усть-Цильма, Великий Устюг. Фотографии 1968 и 1986 годов — немые свидетели того, как он с коллегами стоял по колено в снегу, записывая рассказы стариков и песни о переселениях.
О нём сын, доктор исторических наук Игорь Любомирович Жеребцов, говорит просто: «Он смерть не ожидал, надеялся, что впереди много времени». Эта фраза стала итогом судьбы человека, который жил для науки и для других, но почти не для себя.
Семья и внутренние противоречия

В быту он был прост и непритязателен. Супруга, Галина Всеволодовна, тяготела к уюту и красивой жизни, спорила с ним о мелочах — о шторах, о мебели, о том, стоит ли менять старый «ЗИЛ» на «Волгу». Он отмахивался: «Давай потом».
Дипломат даже дома, он предпочитал не спорить. Так и прожили тридцать с лишним лет — он в командировках и рукописях, она в заботах о доме.
Воспоминания сына рисуют бытовую скромность: картошка, солёные грибы, селёдка, самодельный студень. В квартире на улице Орджоникидзе часто собирались коллеги — историки Юрий Гагарин (тёзка космонавта), Яков Безносиков, актёр Рассыхаев.
Они спорили до хрипоты о Стефане Пермском и христианизации края, курили, смеялись. Любомир Николаевич всегда повторял: «Надо искать золотую середину». Это было его кредо — и в науке, и в жизни.
Его отношение к идеологии было сложным. Он не был коммунистом-догматиком, хотя вступил в партию в 1960-е. К Брежневу относился без пиетета. Сын вспоминает, как в школьные годы спросил: «Пап, кто сейчас главный?» — а отец ответил: «Сейчас у нас безвластие».
Он уважал реформы, но видел их изнанку: понимал, что среди реабилитированных были и те, кто сам участвовал в репрессиях. Он верил не в коммунизм, а в возможность честного, человеческого социализма — ближе к скандинавскому типу, где есть уважение и социальная справедливость.
Он не идеализировал ни одну систему, предпочитая анализировать, а не судить.
Каким его видели коллеги
В Институте его считали человеком мягким, даже чересчур доверчивым. В 1980-е, когда молодые сотрудники захотели «динамичного» руководителя, его сменили. Для человека, привыкшего быть опорой, это стало ударом. Ему предложили должность старшего научного сотрудника. Формально он не спорил, но переживал.
Сын вспоминает: «Он был уверен, что лучше всех знает, как руководить. Может, просто устал».
Даже когда в 1990 году ему исполнилось шестьдесят два, он продолжал готовить доклады, корректировать чужие рукописи, планировать участие в конгрессе финно-угроведов в Венгрии.
Он не умел жить без работы. Редактор, лектор, консультант — у него не было ни дня отпуска без книги. Дома за столом лежали рукописи других авторов, исправленные мелким почерком. Иногда он читал сыну абзацы и говорил: «Вот это хорошо, потому что просто». Простота была для него мерилом ума.
Какой была его последняя зима
Зима 1990–1991 годов стала последней. У него обострились сердечные боли, но он не придавал этому значения. «Жил сегодняшним днём», — говорил сын.
В феврале он лёг в больницу, уверенный, что это ненадолго. За день до смерти чувствовал себя хорошо, говорил, что во вторник его выпишут. В субботу всё оборвалось.
Ему было шестьдесят три.
Когда тело привезли домой, весь подъезд был полон людей — сотрудники института, соседи, актёры, учёные, студенты. Прощались дома, как было принято в старом интеллигентном кругу.
Смерть его стала тихим потрясением — не только для семьи, но и для науки, в которой он оставил десятки учеников, сотни страниц полевых записей, архив фотографий, экспедиционные карты.

